Мадлена, которая хочет доставить мне удовольствие, кричит
издалека, показывая на пластинку:
– Ваша пластинка, мсье Антуан, та, что вы любите, хотите
послушать последний разок?
– Пожалуйста, если вам нетрудно.
Я говорю это из вежливости, в данную минуту у меня нет охоты
слушать джаз. Впрочем, послушаю – ведь, как справедливо говорит
Мадлена, это в последний разок: пластинка очень старая, слишком
старая даже для провинциального города, в Париже я ее не найду.
Сейчас Мадлена поставит ее на патефон, она завертится, стальная игла
запрыгает, заскребет по бороздкам, а потом, когда они по спирали
приведут ее к центру пластинки, все кончится, хрипловатый голос,
поющий «Some of these days», умолкнет навсегда.
Началось.
Подумать только, есть глупцы, которые ищут утешения в
искусстве. Вроде моей тетки Бижуа: «Прелюдии Шопена так
поддержали меня, когда умер твой дядя». И концертные залы ломятся
от униженных и оскорбленных, которые, закрыв глаза, тщатся
превратить свои бледные лица в звукоулавливающие антенны. Они
воображают, будто пойманные звуки струятся в них, сладкие и
питательные, и страдания преобразуются в музыку, вроде страданий
молодого Вертера; они думают, что красота им соболезнует. Кретины.
А ну— ка, пусть скажут мне, сострадательна ли, по их мнению,
вот эта музыка. Еще совсем недавно я был весьма далек от блаженства.
На поверхности я механически делал подсчеты. А под ними в стоячей
воде загнивали неприятные мысли, которые облеклись в форму
несформулированных вопросов, немого удивления и ни днем ни ночью
не оставляют меня. Мысли об Анни, о моей неудавшейся жизни. А в
самых глубинах Тошнота – робкая, как занимающийся рассвет. Но в то
мгновение музыки не было, я был угрюм и спокоен. Все окружавшие
меня предметы были сделаны из той же материи, что и я сам, – из
своего рода гаденького страдания. Мир вне меня был так уродлив, так
уродливы грязные кружки на столиках, коричневые пятна на зеркале и
на переднике Мадлены, и любезная физиономия толстяка, любовника
хозяйки, так уродливо само существование мира, что я чувствовал себя
в своей тарелке, в своей семье.
Но вот зазвучал голос саксофона. И мне стыдно. Родилось
маленькое победоносное страдание, страдание-образец. Четыре ноты
саксофона. Они повторяются снова и снова и будто говорят: «Делайте
как мы, страдайте СОРАЗМЕРНО». Ну да! Само собой, я хотел бы
страдать именно так, страдать соразмерно, без снисхождения, без
жалости к себе, с такой выжженной чистотой. Но чем я виноват, что
пиво на дне моей кружки теплое, что на зеркале коричневые пятна, что
я лишний, что даже самое искреннее мое страдание, самое сухое,
тяжелеет, и волочится, и плоть у него избыточна, хотя кожа обвисла,
как у морского слона, а глаза у него влажные, трогательные, но при
этом отвратительные? Нет, ее никак не назовешь сострадательной, эту
крупицу алмазной нежности, которая кружит над пластинкой и слепит
меня. Ни даже иронической – она бодро кружит, занятая только собой:
как коса, вонзилась она в пошлое панибратство мира и кружит теперь,
а всех нас: Мадлену, толстяка, пятнистое зеркало, пивные кружки, всех
нас, отдавшихся существованию, – ведь мы же были среди своих,
только среди своих, – она застигла во всей нашей будничной,
разболтанной неприглядности, и мне стыдно за себя и за все то, что
ПЕРЕД ней существует.
ОНА не существует. Даже зло берет: вздумай я сейчас вскочить,
сорвать пластинку с патефона, разбить ее, до НЕЕ мне не добраться.
Она всегда за пределами – за пределами чего-то: голоса ли,
скрипичной ли ноты. Сквозь толщи и толщи существования
выявляется она, тонкая и твердая, но когда хочешь ее ухватить,
наталкиваешься на сплошные существования, спотыкаешься о
существования, лишенные смысла. Она где-то по ту сторону. Я даже не
слышу ее – я слышу звуки, вибрацию воздуха, которая дает ей
выявиться. Она не существует – в ней нет ничего лишнего, лишнее –
все остальное по отношению к ней. Она ЕСТЬ.
Я тоже хотел БЫТЬ. Собственно, ничего другого я не хотел – вот
она, разгадка моей жизни; в недрах всех моих начинаний, которые
кажутся хаотичными, я обнаруживаю одну неизменную цель: изгнать
из себя существование, избавить каждую секунду от жировых
наслоений, выжать ее, высушить, самому очиститься, отвердеть, чтобы
издать наконец четкий и точный звук ноты саксофона. Можно даже
облечь это в притчу: жил на свете бедняга, который по ошибке попал
не в тот мир, в какой стремился. Он существовал, как другие люди, в
мире городских парков, бистро, торговых городов, а себя хотел
уверить, будто живет где-то по ту сторону живописных полотен с
дожами Тинторетто и с отважными флорентийцами Гоццоли, по ту
сторону книжных страниц с Фабрицио дель Донго и Жюльеном
Сорелем, по ту сторону патефонных пластинок с протяжной и сухой
жалобой джаза. Долго он жил так, дурак дураком, и вдруг у него
открылись глаза, и он увидел, какая вышла ошибка, – и случилось это,
когда он как раз сидел в бистро перед кружкой теплого пива. Он поник
на своем стуле, он подумал: какой же я дурак. И в этот самый миг по
ту сторону существования, в том, другом мире, который видишь
издалека, но к которому не дано приблизиться, заплясала, запела
короткая мелодия: «Будьте такими, как я, страдайте соразмерно».
выявляется она, тонкая и твердая, но когда хочешь ее ухватить,
наталкиваешься на сплошные существования, спотыкаешься о
существования, лишенные смысла. Она где-то по ту сторону. Я даже не
слышу ее – я слышу звуки, вибрацию воздуха, которая дает ей
выявиться. Она не существует – в ней нет ничего лишнего, лишнее –
все остальное по отношению к ней. Она ЕСТЬ.
Я тоже хотел БЫТЬ. Собственно, ничего другого я не хотел – вот
она, разгадка моей жизни; в недрах всех моих начинаний, которые
кажутся хаотичными, я обнаруживаю одну неизменную цель: изгнать
из себя существование, избавить каждую секунду от жировых
наслоений, выжать ее, высушить, самому очиститься, отвердеть, чтобы
издать наконец четкий и точный звук ноты саксофона. Можно даже
облечь это в притчу: жил на свете бедняга, который по ошибке попал
не в тот мир, в какой стремился. Он существовал, как другие люди, в
мире городских парков, бистро, торговых городов, а себя хотел
уверить, будто живет где-то по ту сторону живописных полотен с
дожами Тинторетто и с отважными флорентийцами Гоццоли, по ту
сторону книжных страниц с Фабрицио дель Донго и Жюльеном
Сорелем, по ту сторону патефонных пластинок с протяжной и сухой
жалобой джаза. Долго он жил так, дурак дураком, и вдруг у него
открылись глаза, и он увидел, какая вышла ошибка, – и случилось это,
когда он как раз сидел в бистро перед кружкой теплого пива. Он поник
на своем стуле, он подумал: какой же я дурак. И в этот самый миг по
ту сторону существования, в том, другом мире, который видишь
издалека, но к которому не дано приблизиться, заплясала, запела
короткая мелодия: «Будьте такими, как я, страдайте соразмерно».
Some of these days,
You'll miss me honey,
– поет голос.
Жан Поль Сартр "Тошнота"